Четверг, 19.10.2017, 18:40
Навигация сайта
Разделы каталога
Агаси Айвазян
Тегюль Мари
Амирам Григоров
Осип Мандельштам
Михаил Григорян
Нугзар ЦХОВРЕБОВ
Форма входа
Поиск по сайту
Партнёры
Статистика
Rambler's Top100

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Опрос
Любите ли вы Тбилиси?
Всего ответов: 458
Чат

Библиотека

Главная » Статьи » Художественная литература » Агаси Айвазян

ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО ТИФЛИСУ. 1912 ГОД Агаси Айвазян

За упокой души Вано Ходжабекова,
Пиросмани, Карапета Григорянца,
Етима Гюрджи, Гиго Шарбабчяна,
Кара-Дарвиша, Геворка Джотто, Бажбеука,
Каралова и других дардимандов
«Тифлисского ордена».

Самая большая и роскошная улица Тифлиса - Головинская. Если же мы последуем за этим творением безвестного, но гениального художника и пойдем в направлении его указательного пальца, то он поведет нас по кривым, узким и горбатым улочкам, где у печали привкус вина, а время, подобно уксусу, выделяет из себя пузырьки воздуха.
Посреди Тифлиса - Кура. На ней шесть мостов - Михайловский, Верийский, Мухранский, Авлабарский, Метехский и самый значительный - Мнацакановский. Его построил за двадцать пять тысяч рублей и подарил городу господин Мнацаканов. Это дало ему право называться почетным гражданином Тифлиса. Говорят, что с этого дня свои деньги он считал в единицах моста. «Сегодня на бирже я выиграл два моста». Дочь он упрекал так: «На твои платья и шляпки я истратил шесть мостов». Он лелеял мечту подарить мосты Санкт-Петербургу, Парижу, Лондону... Он поглаживал свою бородку «буланже», воображая рядом с лондонским Ватерлоо мост Мнацаканова - ух ты, хорошо!
Одной из наиболее важных особенностей этого моста было то, что под ним живет Хечо Чопуров. Он родом из села Шиних. Когда он был совсем маленький, отец - Чопур Етимов - рассказывал ему на сон грядущий удивительные истории, он рассказывал то, что, по его мнению, должно было присниться маленькому Хечо. Но рассказывал он только первую половину, оставляя Хечо вторую половину досматривать во сне. И сын засыпал. Но он так никогда и не увидел того, что недосказал ему отец. Потом, гораздо позднее, когда Хечо вырос и стал спать под Мнацакаиовским мостом, он понял, что эта его жизнь и есть та вторая половина сна... Этот мост над его головой, холод, которым веяло от Куры, отдаленные звуки и голоса, не имеющие к нему никакого отношения...
Господин Мнацаканов! Господа! Живете вы уютно и благоустроенно. Вы имеете все - что нужно и что не нужно. У вас, господа, есть теплое место, где можно спать, деньги, еда... Вам, господа, и вам, господин Мнацаканов, не хватает одного - несчастного человека, которому холодно, голодно, которому предназначено самой судьбою быть несчастным. Вам нужен такой человек, чтобы ночью, сытно поев и забравшись в постель, вспомнить и сравнить с собой. Такое сравнение вам необходимо, чтобы полнее ощутить свою устроенность, свое довольство, свою мягкую постель, свою здоровую, бархатную кожу, свое счастье... И этот человек - вот он, Хечо. Пожалуйте под мост, и вы увидите его... У Хечо не было и не будет ничего. Он отказался даже от своих желаний ради желаний других людей... Даже то, что он не имел, он отдал первому желающему... Всю жизнь он мерз и терпел неудобства. Хечо вручает себя вам. Берите - и вы почувствуете вашу постель еще более удобной и вашу жизнь еще более обеспеченной...
Давление воздуха в Тифлисе 406.
Над купцом Тамамшевым оно равно 404.
Над Воронцовым-Дашковым - 308.
А над нашим Кара-Вурди - тысяча. Может быть, именно по этой причине у него нет дома и спит он под открытым небом - чтобы хоть слегка уменьшить давление свыше. Спит он где попало: весной в фаэтонах, зимой в банях Мирзоева, летом в саду Муштаид...
Вурди презирает все - жилье, улицу, одежду. Но ведь надо же что-то носить, и он надевает широкополую шляпу, украшенную куриным пером, а в петлице сюртука вместо цветка у него - красная редиска. Где-то же надо поесть, и он продает в духанах и во дворах свои мысли, придумывает тосты, одаривает речью надгробные камни, вот так, например: «Бог да хранит убитых живыми». Над ним потешаются, но слова и мысли запоминают, пересказывают своим женам и детям, начальству и любовницам... И мысли и чувства Вурди становятся достоянием людей...
Вот какие слова бросил Кара-Вурди в ресторане «Бомонд» после торжественного сборища «Кавказского отдела попечительства императрицы Марии Федоровны интеллигенции-поклонников Вольтера» этим сытым, ковыряющим в зубах членам общества, этим поклонникам Вольтера:
«Вы - наиболее яркие представители мещанства! Я назову человеческий гений мыслью. Вольтер был мыслью, а не интеллигентом. И самые ярые его враги - это вы, интеллигенты, дешевые потребители, паразиты, размножающиеся около мысли, вы вторгаетесь в нее, поедаете и сковываете мысль. Вы, лицемеры, губите мысль и делаете из трупа идол!»
За это выступление его месяц продержали в Метехской тюрьме. Сегодня он ночует в фаэтоне Антона, и если вы не боитесь его острого языка, можете посетить его...

Кинотеатр «Мулен-Электрик».
Когда на улице редеет толпа, музыка пианистки из «Мулен-Электрик» мадам Ауферман выпархивает на улицу, и мадам знает, что она играет уже и для улицы... Этот последний сеанс - ее бенефис, источник ее вдохновения, мгновения ее торжества...
Зайдем в «Мулен-Электрик» поглядеть на старушку Ауферман, а главное, на Таши, безрукого художника афиш. Он и в самом деле безрукий, обеих рук у него нет. «Бог прекрасно знает, что делает, - говорит Таши, - он не хочет, чтобы творил кто-нибудь, кроме него. Он нарисовал мир и не хочет, чтобы ему подражали, а то и что-нибудь поменяли. Бетховен был глухим, Гомер - слепым, а я - безрукий, тифлисец Таши, единственный в своем роде. Он знает, что я тоже могу воссоздать мир, и пожалуйста - отнял у меня руки... Ух, чтоб тебя! - И Таши скрежещет зубами и воет, обратив лицо к небу, и проклинает бога. - Но я дерзаю рисовать... Посмотрите - вот портреты Веры Холодной, Марион Леонард... ангелов моих с длинными ресницами».
Таши расстилает на полу вестибюля «Мулен-Электрик» полотно, одним махом сбрасывает туфли, хватает пальцами ног кисти, поигрывает ими и уверенно опускает на холст. Он будто доказывает себе и богу, что руки человеку не нужны. Он принимает потрясающие позы, ложится, переворачивается, танцует на афише, парит в воздухе, то и дело вынимает ногой папиросу изо рта, другой вытирает пот и снова пишет... В зале время от времени усиливаются звуки рояля и слышится постукивание костлявых пальцев мадам Ауферман по клавишам. А когда там раздается взрыв смеха, вестибюль кажется еще более пустынным, а одинокий Таши неким фантастическим существом... А после работы, поздней ночью, он идет в кабачок близ Песков, прихватывает с собой Кара-Вурди из фаэтона и Хечо из-под моста... Там Таши пальцами ног поднимает бокал и пьет за свое безрукое счастье и за Тифлис.
Хотя между тостами он и скрежещет зубами, браня бога, но под конец, перед сном - о удивительный мир, удивительный Тифлис! - плачет навзрыд: «Прости меня, боже, пожалей и прости...» И крестится пальцами ног.
День и ночь течет Кура, кое-где робко, будто набросила на голову покрывало, стыдясь торчащих из своего тела камней, а то вдруг шумно, с шипением, точно кобылица с пеной на губах. Порой она замедляет свой бег, рассматривая черно-белые мельницы по берегам, останавливается, прислушивается к звукам тара и кяманчи, раздающимся из тусклых окон нависших над водой веранд, и даже возвращается, чтобы опять вздохнуть под тихое бормотание Саят-Новы.
Кура течет. Ей безразлично, что в лицо ей плюют «Французское пароходное общество Паке и К°», «Северное пароходство», пароходные общества «Австрийский Ллойд» и «Германский Ллойд». Они выливают в нее свои нечистоты и приглашают тифлисских миллионеров и князей в карнавальный рейс по Атлантическому океану на пароходе «Глобус».
Кура проглатывает плевки и грязь, переворачивает отходы и с грустью сознает, что ее хозяин - Тифлис, и она навечно прикована к Тифлису...
Прямо против церкви - узкий туннель для сточных вод, по которому можно попасть во владения Бедо. Туннель вползает оттуда под церковь и выводит в иной, особый мир. Другой мир в центре Тифлиса... Здесь собираются и направляются по туннелю и Куре сточные воды. Но и канализационная вода тоже может стать водопадом, вдохновенно зарычать и пролиться вниз...
Кочкочан - тифлисская Ниагара. Сточные воды со всего города: остатки супа харчо, кровь забиваемых баранов, содержимое ночных горшков, слюна и мокрота - все это притекает в Кочкочан и словно вдруг взрывается, с шумом низвергаясь, бесстыдно обнажается, сверкает на солнце, демонстрируя свою силу и буйство...
Здесь растут поразительные растения - зеленые-зеленые, вьющиеся-вьющиеся, переплетающиеся, густые-густые... Порой они кажутся ползучими существами - зелеными ящерицами, зелеными червями, зелеными, переплетенными друг с другом змеями, наполовину зарывшимися в землю, они кусают друг друга, убегают друг от друга, входят друг в друга. Иногда кажется, будто у них шевелятся хвосты. Они плачут, смеются, свистят, мяукают...
Наверху, в этих зеленых зарослях, скрывающих свет, стоит дом, в котором живет Шушаник. В дневное время он вызывает смех, по ночам - страх и растерянность. Дом словно зарос мхом, превратился в скульптуру. Растения из ущелья как бы обвивают, закрывают единственное окно, чтобы скрыть от Тифлиса историю Шушаник...
Шушаник была простой девушкой. Она из окна смотрела на Тифлис и часами заплетала свои длинные косы. Дай им волю, они бы отросли, спустились ниже пояса, добрались до пят и дальше, сплелись бы с зеленью, растущей во дворе, с влажными и скрытыми ее стеблями. И эти длинные косы, сплетенные из зеленовато-фиолетовых цветов, черных трав, из темноты и стонов, заскользили бы вокруг стен, обвивая их тысячу раз...
А если бы Шушаник распустила свои волосы, они бы обняли весь Тифлис, часть их реяла бы над городом, подобно знаменам, другая укрыла бы все уголки и закоулки - и мост Мнацаканова, и «Мулен-Электрик» и винные погребки.
Шушаник была простой девушкой, радостью старика отца, наивного и простодушного учителя Габриела. Она училась в Верийском женском училище и влюбилась в молодого члена товарищества «Союз-копейка» Гедеванова. Их венчание в церкви св. Карапета походило на шепоты во дворе, где они жили.
Шушаник распускала свои косы, волосы скрывали ее тело, и она гладила их и тело под ними. В теле Шушаник зачиналась новая жизнь...
Гедеванов был примерным мужем. Лицо его было таким четким и правильным, таким твердым и завершенным, что ничего лишнего не могло на нем уместиться - ни чрезмерное удивление, ни чрезмерная радость, ни чрезмерная грусть. Когда акушерка мадам Ходжапарухова вышла из комнаты роженицы и безнадежно посмотрела на мужа Шушаник и ее отца, Гедеванов с достоинством принял этот удар судьбы... И даже когда заплакал, услышав весть о неудачных родах дочери, отец Шушаник, Гедеванов по-прежнему продолжал сохранять неизменно твердое выражение лица. Но затем... Но затем все стало очень непонятным. «У моего ребенка нет тела»,-заявила Шушаник с просветленным и мудрым лицом. Как быть и что тут сказать - никто не знал. Шушаник была счастлива и любила своего невидимого ребенка. Все было как у людей. Она кормила его грудью, со спокойным и довольным лицом смотрела в пустые пеленки, качала пустую колыбельку... Это казалось столь естественным, правильным, приятным для глаза, что Гедеванов и Габриел то и дело заходили в комнату Шушаник и заглядывали в колыбель и в кровать... Вызвали врача-немца. «Бывает... Душевная травма. Нужен покой». Но Шушаник еще больше привязывалась к пустой колыбельке, любила ее, говорила с ней, пела для нее. Она была счастлива, и это особенно пугало родных. Пригласили психиатра Гоциридзе-Гомартели. Он задумался, поднял вверх брови и произнес: «Душевного расстройства нет». Потом растерянно написал несколько рецептов, посмотрел вокруг и вдруг порвал все рецепты и забормотал: «В медицине подобного случая не было... Но кто знает... Может, здесь существует некая правда... Она родила душу... без тела. А? Как по-вашему?» И ушел. И вот тут-то сломалось лицо у Гедеванова, он испугался, что потеряет ощущение прочности окружающего мира, и ушел, убежал от змееподобных растений, длинных-длинных кос, зелено-синих талисманов и жены, рожающей души... Через несколько дней скончался отец Шушаник,
Говорят, Шушаник продолжает рожать души... И Тифлис зовет ее «Шушаник, рожающая души». Еще говорят, что она очень быстро ставит на ноги своих детей и отсылает в кривые, горбатые улочки Тифлиса, в винные погребки, под мосты... И если вы хотите поговорить с ними, повидать их, уйдите от дерзкого блеска роскошных и сытых магазинов Дворцовой улицы, и все время следуйте в направлении указательного пальца «хади по палцам». И не бойтесь. Откройте сердце, расскажите им о своих печалях и горестях, будьте откровенны до конца. Но только не требуйте от них ничего материального, не пожелайте товара, не добивайтесь предметов, не стремитесь к деньгам, не говорите о деле: они не понимают реальности предмета, они не ощущают прочности вещества, не знают о власти вещей. Если вы будете правдивы и искренни, вы увидите их, и они вам скажут самую сложную и простую истину - как быть счастливым...

Наверху бог, здесь, на земле, - мадам Вера. Вано никак не удавалось остаться один на один с господом богом, всегда встревала между ними мадам Вера. Красивая Вера, умная Вера, закон земли и жизни Вера, всегда во всем правая, раз и навсегда правая Вера. Вано спасался, убегал от Веры, иногда, случалось даже, наврет с три короба... Ничего другого не оставалось: не мог он быть правильным, не мог быть Вере по душе, не мог, как другие... И не мог, не мог каждый божий День приносить домой мясо и икру, усатого сома и длинный грузинский хлеб шоты, виноград и яблоки, нести все это в охапке, роняя по дороге и одаривая нищих у паперти, и, придя домой, вывалить все на стол, так, чтобы на столе места свободного не осталось, небрежно, вперемежку вывалить на стол, чтобы заполыхал стол, чтобы полезли друг на друга беспорядочно виноград мясо, сом и тута, яблоки и икра... чтобы все свешивалось со стола, падало на землю, и чтобы дети уселись а виноград голыми своими задиками, чтобы дети откусывали хлеб один с одного конца, другой с другого... чтобы мясо не могли отделить от икры и чтобы из-под редиски, салата, тархуна, чеснока и лука извлекали пригоршнями черешню и вишню... и чтобы на потолке были отблески всего этого великолепия, этого изобилия, чтоб зазеленел он и раскраснелся, заалел, подобно шествию кеинобы, чтобы Вера рассердилась на мужа за такую расточительность, за такое безрассудство, а сам Вано в ответ вытащил бы из кармана сотенные, нет, не бумажки - золотые рубли, высыпал бы на стол, а монетки звенят, как колокола на Сурб-Саргисе в пасху... и чтобы стоял, ох, чтобы стоял в воздухе звон и блеск... и чтобы среди этого блеска, чтобы пуще этого блеска сияло ослепительное - белее снега - лицо его Веры... и чтобы Вера сказала, улыбаясь жеманно, как хозяйка дома и его хозяйка: «Смотри, как другие прилично, по-человечески живут, а мне что за горе такое выпало на долю, занялся бы наконец чем-нибудь путным, дети голодные, в доме ни гроша...»
Ничего не получилось - даже в мечтах Вано не сумел заставить Веру заговорить так, как ему хотелось. Вера ничего другого не умела сказать, из Вериных уст только эти слова и слетали, утром и вечером, в будни и в праздник - всегда. Она то и дело сравнивала Вано с соседями - с чиновником Бархударовым, мелким торговцем Будаговым, даже с владельцем парикмахерской, главным цирюльником старшим Межлумовым... И совсем этого не нужно было делать, Вано и сам прекрасно видел, что другие не так, как он, другие деньгу зашибают, добро и богатство наживают, женщины их любят и жены боятся их... они все похожи друг на друга, и для них понятно и однозначно все то, что их окружает... А он, Вано, ровно ребенок, особенно при Вере. Вот и теперь. А ну как Вера прознает, что городовой Ферапонтий Хомов закрыл их лавку и что вчера еще Вано купил провизию для дома на чужие деньги... Но хуже всего, да уж, пожалуй, что хуже всего было то, что он вынужден говорить неправду Вере, лгать и изворачиваться... Что за напасть такая!
Кинто Цакуле, взглянув на пасмурное лицо Вано, пригласил его отобедать с ним; он привел Вано под железный Мухранский мост, расстелил на гальке свой большой пестрый платок кинто, выложил на платок одну рыбешку храмул, четыре редиски, несколько травинок котэма и бутылку вина.
- Знаешь, что ты за человек, Вано? Не знаешь, - поднял стакан с вином Цакуле, а Вано горько усмехнулся про себя. - Наши парни клянутся твоим именем, понял? - продолжал Цакуле. - Когда хотят кого-нибудь в чем-то убедить, говорят, пошли к Вано, пусть он скажет... Ты, Вано, как Христос... Если захочешь, пойдешь по Куре, от Муштаида до Ортачалы по воде пойдешь... Весь Тифлис тебя обожает... Если бы мне так
верили. Да я бы!..
Вано вспомнил Веру, представил, как явится домой с пустыми руками, представил четверых своих детей, выбежавших встречать его, и спросил:
- Что, что бы ты сделал?
- Ва!… - Цакуле даже поперхнулся. Потом поглядел по сторонам и, застеснявшись, полушутя-полусерьезно сказал: - Надувал бы... Ох как бы всех надувал!.. Вот этот вот песок за жемчужины бы выдавал...
И Цакуле расхохотался, да так весело, что, глядя на него, невольно заулыбался и Вано.
- Но ты этого не делай, - сказал Цакуле,- ты хорош такой, как есть... Когда ты такой, нам можно плутовать... А то все перепутается, и мы уже сами не будем знать, кто из нас сатана, а кто - святой... Тебя бог послал для того, чтобы...- остальное Цакуле сказал про себя, с мягкой улыбкой глядя на Вано,- чтобы ты голодал, чтоб у тебя вечно денег не было, чтоб ты наивным был, чтоб чистым и доверчивым был, чтоб всех любил... чтоб боялся мадам Веры...
Цакуле рассказывал веселые истории, а Вано думал о Вере, и сырость Куры, и сумрачная тень от моста наполняли душу печалью. Вано боялся идти домой, боялся той реальной картины, которую снова должен был увидеть, боялся того сравнения, которое снова произведут - он и весь остальной мир... Он снова должен был попасть в свою круговерть с се единственной железной логикой - детям нужен хлеб, а Вере, Вере нужны наряды, чтобы видела вся округа, чтоб дивились соседи... До чего же он боялся своей Веры, красивой Веры, умной Веры, правой Веры. Вано боялся...
- А теперь давай выпьем за этот вот железный мост, что навис над нами, посмотри, какие барышни идут по нему... туда-сюда...-Цакуле, задрав голову, разглядывал женские ножки, мелькавшие в проемах моста.
Тень от моста проплыла по Куре, поднялась и исчезла. В вечерних сумерках сжалось сердце Вано. Пора домой, что скажет он Вере?
Вано вытащил из кармана рисунок и с печальным лицом протянул Цакуле, достал из другого кармана еще несколько рисунков и тоже отдал Цакуле. Вера, если увидит рисунки, еще пуще рассердится, не приведи бог.
- Что случилось, Вано-джан? - спросил кинто участливо, и Вано чуть не заплакал.
- Городовой лавку закрыл, - ответил он потерянно.
- Ах, чтоб тебя!.. - разозлился Цакуле. - Почему?
- Не знаю... Что-то не по закону было... – Вано горестно вздохнул. - Вера...- начал было он, но не договорил, замолчал на полуслове.
- Ну и что, - подбодрил его Цакуле,- такого, как ты, человека...
- Вера, - пробормотал Вано и опустил голову.
- А что, не знает она разве этих свиней городовых?.. Цакуле поднялся с земли, посмотрел напоследок вверх, в проемы моста, и сказал решительно:
- Не бойся, я пойду с тобой... Я все ей объясню. - Маленькая фигурка Цакуле преобразилась, он принял облик покровителя. Цакуле обнял Вано за плечи, но, так как Вано был вдвое выше Цакуле, рука кинто соскользнула вниз, и он обхватил Вано за спину.
Подойдя к дому Вано, Цакуле прошел вперед и толкнул дверь, но привыкший к озорным и бесстыжим зрелищам кинто вдруг оробел под суровым взглядом Веры.
- Честь имеем, мадам Ходжабегова...-сказал он неуверенно.
Вера смерила Цакуле взглядом, и кинто попятился. Вера молча смотрела на Вано, и было в ее взгляде все-все бывшие обиды, вся жизнь ее с Вано, весь опыт и мудрость и - разочарование, великое разочарование. Она снова взглянула на кинто, потом обвела взглядом комнату: погляди, мол, муженек, как мы живем, нам только кинто в доме не хватало, бродяги уличного...
- Мое почтение, мадам... - пролепетал Цакуле и ретировался.
Вано присел на краешек тахты. В воздухе был один только взгляд Веры, и нервы у Вано напряглись. Вано больше не владел собой. Он хотел улыбнуться, но не смог, зачем-то сунул руку в карман, словно бы желая вытащить конфеты для детей, хотя прекрасно знал, что никаких конфет там нет, и вдруг каким-то непонятным образом в руках его очутился еще один рисунок. Вано смутился, хотел было спрятать его, бумага смялась, выпала из рук, и все - Вано, Вера и четверо детей - приковались взглядом к этому рисунку с изображением кулачного боя...
Крайне удивленно, словно известие о смерти получила, - удивленно и озадаченно смотрела Вора на Вано. А Вано, съежившись, став ящерицей в собственных глазах - сущая ящерица, защемившая хвост, - Вано не знал, куда деть себя. Он смотрел на рисунок, и ничтожными и смешными казались ому теперь эти сильные, с крепкими кулаками бойцы. И вообще бессмысленный рисунок. И сам он никчемный и неумелый, недостойный этой статной, умной и образованной женщины. Вано перевел взгляд на детей, захотел улыбнуться им - и не смог. Вано посмотрел на бедные свои стены, снова на Веру посмотрел, и не стало Вано, но было его больше, не существовало... Глаза Воры, почти белые от бешенства, открывали Вано какие-то роковые истины, и, глядя на себя глазами Веры, Вано почувствовал, что за душой у него ничего нет. Он был сейчас тем, что видела в нем Вера.
- Это я для Цакуле нарисовал, - машинально сказал Вано.
- Цакуле! Боже мой! - взорвалась Вера. - Хороших дружков себе нашел! Дело оставил, шляешься бог знает где!..
Вера помолчала и заговорила с новой страстью:
- Рисуешь, значит?.. Магазин на запоре, а ты рисуешь...
Вано хотел было сказать, что магазин не он закрыл, но язык не слушался его.
- С каким трудом я нашла тебе дело... Все наследство продала... купила лавку, чтобы хоть на хлеб детям зарабатывал... так нет же, бумагу марать интереснее!..
Вано вдруг захотелось, чтобы Вера пожалела сто. Ведь Вано и сам не прочь быть таким, как все, он даже старается походить на других, но не получается у него это, не получается, хоть убей... И Вано захотел, чтобы Вера посочувствовала ему, чтобы пожалела - за его неумение, за невезение, за то, что так несладко ему на свете живется, за то, что он Вано... чтобы пожалела, погладила его по голове, а он бы рассказал ей про все, что накопилось у него на душе.
- Магазин не я закрыл, - сказал Вано,- городовой...
Вера вся подобралась, вскинула брови: еще, мол, что за новости... И Вано понял, что говорить этого не следовало.
- Городовой? Почему? Что ты натворил?..
- Не знаю...- Вано действительно не знал, за что взъелся на него городовой.
- Не знаешь?… - процедила Вера. - А что ты знаешь? Боже мой!.. Боже мой...
Ночью Вано лежал на тахте и то просыпался, то проваливался в сон, сквозь какую-то пелену доносился до него Верин голос, провозглашающий истины, голос этот превращался в его сознании в какую-то линию, в черточку, которая плясала, двигалась, прыгала, печалилась, плакала, гордо вытягивалась, опускалась на колени перед балкончиками красавиц и пела песни Саят-Новы...
А Вера отчитывала спящего мужа и удивлялась, отчего это тот разулыбался во сне...
Утром Вано проснулся оттого, что раскрылась дверь и в комнату вошла Вера.
- Очень на тебя похоже, - сказала Вера. - Не умеешь ладить с людьми... С приличными людьми, хочу сказать...
- Да что же я не так сделал? - растерялся Вано.
- Ферапонтий Иванович Хомов тебе не кинто какой-нибудь!
- Не кинто,- согласился Вано.
- А ты как с ним обошелся? - не унималась Вера.
- Не кинто, но человек же...
- Человек? - удивилась Вера. - Умей различать людей, пора уже. Тебе что Цакуле, что городовой... Вано виновато потупился, и Вера смягчилась:
- Ну, слушай. Хомов много всякого наговорил, но я поняла - дело в тебе, не нравишься ты ему. Надо что-то придумать... И ничего такого, чтобы подарить, в доме нет...
И тут Вано вдруг осенило.
- Я для Хомова картину нарисую! - сказал и сам же испугался своих слов.
Вера было взорвалась: «Кому, спрашивается, нужны твои рисуночки!» Потом задумалась. Она одевала детей и думала, готовила завтрак и думала, подметала и думала, но так ничего и не придумала.
- Боже мой, до чего мы несчастливые... одолжить даже не у кого, кругом должны, мадам Шермазановой должны, господину Ратнеру должны, Чилингаровым должны... - И заключила со вздохом: - Остается картина...
Вано воодушевился:
- Шахсей-вахсей нарисую... Или поминки...
Вера покачала головой:
- Ты хоть раз свою непутевость путем оберни...- И продолжала задумчиво: - Я у Каракозовых на стенах картины видела, маслом писаны, из Германии и Франции вывезены, красивые невозможно... вода синяя-синяя, вдали пальмы, на воде белые лебеди, и отражение от них в воде блестит... Нарисуй что-нибудь такое...- И Вера покосилась на мужа: - Сможешь?
Вано кивнул обреченно, но все же на душе у него полегчало. Хоть Верин гнев поутих, и на том спасибо. И завтра будет день как день...
Вано до этого масляными красками совсем не рисовал. Он заметался, у плотника-мушца Ако одолжил деревянные рейки, у Сако перехватил два метра полотна, в магазине Габо взял гвоздей и клею, у художника Карапетова красок взял и приступил к делу.
Когда Вано рисовал карандашом свои рисунки, он про все на свете забывал, он вспоминал только Веселого Бохо, живущего чужими горестями Укули, бедного, но полного достоинства Георгия, ловкого Жести, Колю с кулаками как дыни, - он впускал их в себя и только с ними, с ними только водил дружбу в эти минуты, им рассказывал про свои печали, у них спрашивал совета, с ними шутил, кутил, хмелел, с ними отводил он душу...
А сейчас Вано растерянно смотрел на чуждые ему пестрые краски.
Вано намазал голубой краски на холст, размусолил ее гладенько, получился пруд. Вано посмотрел на Веру - так? Вера кивнула - так. Верхний угол картины Вано закрасил светло-голубым - получилось небо. Вано снова посмотрел на Веру. Лицо жены было спокойно, и Вано почувствовал удовольствие от этой их согласности, вот он, покой человеческих отношений... Вано наносил краски на холст и краем глаза поглядывал на Веру. И на довольном ее лице Вано видел свой успех... Вера довольна, значит, все идет хорошо, значит, и он все-таки чего-то да стоит, не хуже других, значит...
На синей воде Вано нарисовал белого лебедя. Белая краска смешалась с синей. Вано забеспокоился, стал поглядывать на Веру, пальцами, ладонью стал подчищать белого лебедя.
Потом Вано вспомнил городового Ферапонтия Хомова, его сурово сведенные брови, до блеска начищенные сапоги и каким-то неведомым седьмым чувством понял, что картина его чем-то напоминает эти самые хомовские сапоги...
Вера то и дело входила в комнату, настроение у нее было хорошее... Вера умница, уж если она довольна, картина непременно понравится городовому.
Вано подумал о городовом и нарисовал на берегу неправдоподобно гладкого сверкающего пруда желто-красные цветы.
- Вот здесь вот еще домик нарисуй, - сказала Вера и нежным пальчиком ткнула в холст.
Вано нарисовал дом. Вере понравилось. Ну, наконец-то, наконец Вера довольна! И городовой Ферапонтий Хомов тоже будет доволен. Наконец-то все скажут: «Смотри-ка, Вано, и ты на что-то годен... Такой же, как мы, человек».
И вдруг Вано неожиданно для самого себя проникся уважением к собственной персоне. Он понял, что можно рисовать и не бояться Веры. Подошла Вера, улыбнулась и сказала: «А здесь вот еще луну сделай».
Вано поглядел на картину, поглядел на Веру и на голубом небе нарисовал луну. «Чего еще желаете?»- улыбаясь, взглядом спросил Вано у Веры. Вера пожелала птичку в небе. Вано нарисовал птичку. Потом встал, отошел, поглядел на картину издали и подумал, что теперь-то уж всем угодил. Он вышел на улицу и вытер пот с лица.
Все шло гладко. Вано был спокоен, но какой-то в нем озноб поднимался, какое-то неприятное ленивое чувство разливалось по телу.
Два дня Вера крутилась возле картины и все дула и размахивала доской, чтобы краски быстрее сохли.
В воскресенье Вера надела свой лучший наряд, полюбовалась в зеркале на свою красивую белую шею, почистила Вано пиджак, завернула картину в шелковый платок, всучила сверток Вано, и они отправились к городовому Ферапонтию Хомову на дом.

Категория: Агаси Айвазян | Добавил: tiflis (24.06.2008)
Просмотров: 452
Послать в